Рядом с тобой меня не тошнит бродский

Иосиф Бродский, новое:

Человек приходит к развалинам снова и снова,
он был здесь позавчера и вчера
и появится завтра,
его привлекают развалины.
Он говорит:…

В пещере (какой ни на есть, а кров!
Надёжней суммы прямых углов!)
в пещере им было тепло втроём;
пахло соломою и тряпьём.

Соломенною была…

Поезд из пункта А, льющийся из трубы
туннеля, впадает с гудением в раскинувшееся ширóко,
в котором морщины сбежались, оставив лбы,
а те кучевой…

Мы жили в городе цвета окаменевшей водки.
Электричество поступало издалека, с болот,
и квартира казалась по вечерам
перепачканной торфом и…

Дом был прыжком геометрии в глухонемую зелень
парка, чьи праздные статуи, как бросившие ключи
жильцы, слонялись в аллеях, оставшихся от извилин;…

Любите поэзию?

Угадайте автора стихотворения

Интересные цитаты

почти каждый писатель думает
что он пишет
исключительные работы.
это
нормально.
быть дураком —
нормально.

Свои пожелания по работе сайта вы можете оставить в нашей гостевой книге.

Иосиф Бродский, самые читаемые стихотворения:

  1. Не выходи из комнаты, не совершай ошибку.
    Зачем тебе Солнце, если ты куришь Шипку?
    За дверью бессмысленно всё, особенно — возглас счастья.
    Только…

  2. Я вас любил. Любовь ещё (возможно,
    что просто боль) сверлит мои мозги,
    Всё разлетелось к чёрту на куски.
    Я застрелиться пробовал, но сложно
    с…

  3. Прощай,
    позабудь
    и не обессудь.
    А письма сожги,
    как мост.
    Да будет мужественным
    твой путь,
    да будет он прям
    и прост.
    Да будет во мгле
    для…

  4. Я всегда твердил, что судьба — игра.
    Что зачем нам рыба, раз есть икра.
    Что готический стиль победит, как школа,
    как способность торчать, избежав…

  5. И вечный бой.
    Покой нам только снится.
    И пусть ничто
    не потревожит сны.
    Седая ночь,
    и дремлющие птицы
    качаются от синей тишины.

    И вечный бой…

  6. Воротишься на родину. Ну что ж.
    Гляди вокруг, кому ещё ты нужен,
    кому теперь в друзья ты попадёшь?
    Воротишься, купи себе на ужин

    какого-нибудь…

  7. Когда теряет равновесие
    твоё сознание усталое,
    когда ступеньки этой лестницы
    уходят из под ног,
    как палуба,
    когда плюёт на человечество
    твоё…

  8. Бессмертия у смерти не прошу.
    Испуганный, возлюбленный и нищий, —
    но с каждым днём я прожитым дышу
    уверенней и сладостней и чище.

    Как широко на…

  9. Октябрь. Море поутру
    лежит щекой на волнорезе.
    Стручки акаций на ветру,
    как дождь на кровельном железе,
    чечётку выбивают. Луч
    светила, вставшего…

  10. Мимо ристалищ, капищ,
    мимо храмов и баров,
    мимо шикарных кладбищ,
    мимо больших базаров,
    мира и горя мимо,
    мимо Мекки и Рима,
    синим солнцем…

Лучшая поэзия, читайте на сайте

Что стоит прочитать?

Юрий Олеша по кличке «писатель»

Человек жил, человек писал. Прошли года, человека позабыли. Да и при жизни помнили не сильно. Не все. Не те….

Источник

Вот я вновь посетил
эту местность любви, полуостров заводов,
парадиз мастерских и аркадию фабрик,
рай речный пароходов,
я опять прошептал:
вот я снова в младенческих ларах.
Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок. Предо мною река
распласталась под каменно-угольным дымом,
за спиною трамвай
прогремел на мосту невредимом,
и кирпичных оград
просветлела внезапно угрюмость.
Добрый день, вот мы встретились, бедная юность. Джаз предместий приветствует нас,
слышишь трубы предместий,
золотой диксиленд
в черных кепках прекрасный, прелестный,
не душа и не плоть —
чья-то тень над родным патефоном,
словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном. В ярко-красном кашне
и в плаще в подворотнях, в парадных
ты стоишь на виду
на мосту возле лет безвозвратных,
прижимая к лицу недопитый стакан лимонада,
и ревет позади дорогая труба комбината. Добрый день. Ну и встреча у нас.
До чего ты бесплотна:
рядом новый закат
гонит вдаль огневые полотна.
До чего ты бедна. Столько лет,
а промчались напрасно.
Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна. По замерзшим холмам
молчаливо несутся борзые,
среди красных болот
возникают гудки поездные,
на пустое шоссе,
пропадая в дыму редколесья,
вылетают такси, и осины глядят в поднебесье. Это наша зима.
Современный фонарь смотрит мертвенным оком,
предо мною горят
ослепительно тысячи окон.
Возвышаю свой крик,
чтоб с домами ему не столкнуться:
это наша зима все не может обратно вернуться. Не до смерти ли, нет,
мы ее не найдем, не находим.
От рожденья на свет
ежедневно куда-то уходим,
словно кто-то вдали
в новостройках прекрасно играет.
Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает. Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою. Как легко нам дышать,
оттого, что подобно растенью
в чьей-то жизни чужой
мы становимся светом и тенью
или больше того —
оттого, что мы все потеряем,
отбегая навек, мы становимся смертью и раем. Вот я вновь прохожу
в том же светлом раю — с остановки налево,
предо мною бежит,
закрываясь ладонями, новая Ева,
ярко-красный Адам
вдалеке появляется в арках,
невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах. Как стремительна жизнь
в черно-белом раю новостроек.
Обвивается змей,
и безмолвствует небо героик,
ледяная гора
неподвижно блестит у фонтана,
вьется утренний снег, и машины летят неустанно. Неужели не я,
освещенный тремя фонарями,
столько лет в темноте
по осколкам бежал пустырями,
и сиянье небес
у подъемного крана клубилось?
Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось. Кто-то новый царит,
безымянный, прекрасный, всесильный,
над отчизной горит,
разливается свет темно-синий,
и в глазах у борзых
шелестят фонари — по цветочку,
кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку. Значит, нету разлук.
Значит, зря мы просили прощенья
у своих мертвецов.
Значит, нет для зимы возвращенья.
Остается одно:
по земле проходить бестревожно.
Невозможно отстать. Обгонять — только это возможно. То, куда мы спешим,
этот ад или райское место,
или попросту мрак,
темнота, это все неизвестно,
дорогая страна,
постоянный предмет воспеванья,
не любовь ли она? Нет, она не имеет названья. Это — вечная жизнь:
поразительный мост, неумолчное слово,
проплыванье баржи,
оживленье любви, убиванье былого,
пароходов огни
и сиянье витрин, звон трамваев далеких,
плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких. Поздравляю себя
с этой ранней находкой, с тобою,
поздравляю себя
с удивительно горькой судьбою,
с этой вечной рекой,
с этим небом в прекрасных осинах,
с описаньем утрат за безмолвной толпой магазинов. Не жилец этих мест,
не мертвец, а какой-то посредник,
совершенно один,
ты кричишь о себе напоследок:
никого не узнал,
обознался, забыл, обманулся,
слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся. Слава Богу, чужой.
Никого я здесь не обвиняю.
Ничего не узнать.
Я иду, тороплюсь, обгоняю.
Как легко мне теперь,
оттого, что ни с кем не расстался.
Слава Богу, что я на земле без отчизны остался. Поздравляю себя!
Сколько лет проживу, ничего мне не надо.
Сколько лет проживу,
сколько дам на стакан лимонада.
Сколько раз я вернусь —
но уже не вернусь — словно дом запираю,
сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая.

Иосиф Бродский

Иосиф Бродский

«Какую биографию, однако, делают нашему рыжему!» — невесело пошутила Анна Ахматова в разгар судебного процесса над Иосифом Бродским. Кроме громкого суда противоречивая судьба уготовила поэту ссылку на Север и Нобелевскую премию, неполные восемь классов образования и карьеру университетского профессора, 24 года вне родной языковой среды и открытие новых возможностей русского языка.

Источник

1

Голубой саксонский лес
Снега битого фарфор.
Мир бесцветен, мир белес,
точно извести раствор.

Ты, в коричневом пальто,
я, исчадье распродаж.
Ты – никто, и я – никто.
Вместе мы – почти пейзаж.

2

Белых склонов тишь да гладь.
Стук в долине молотка.
Склонность гор к подножью дать
может кровли городка.

Горный пик, доступный снам,
фотопленке, свалке туч.
Склонность гор к подножью, к нам,
суть изнанка ихних круч.

3

На ночь снятое плато.
Трепыханье фитиля.
Ты – никто, и я – никто:
дыма мертвая петля.

В туче прячась, бродит Бог,
ноготь месяца грызя.
Как пейзажу с места вбок,
нам с ума сойти нельзя.

4

Голубой саксонский лес.
К взгляду в зеркало и вдаль
потерявший интерес
глаза серого хрусталь.

Горный воздух, чье стекло
вздох неведомо о чем
разбивает, как ракло,
углекислым кирпичом.

5

Мы с тобой – никто, ничто.
Эти горы – наших фраз
эхо, выросшее в сто,
двести, триста тысяч раз.

Снизит речь до хрипоты,
уподобить не впервой
наши ребра и хребты
ихней ломаной кривой.

6

Чем объятие плотней,
тем пространства сзади – гор,
склонов, складок, простыней –
больше, времени в укор.

Но и маятника шаг
вне пространства завести
тоже в силах, как большак,
дальше мяса на кости.

7

Голубой саксонский лес.
Мир зазубрен, ощутив,
что материи в обрез.
Это – местный лейтмотив.

Дальше – только кислород:
в тело вхожая кутья
через ноздри, через рот.
Вкус и цвет – небытия.

8

Чем мы дышим – то мы есть,
что мы топчем – в том нам гнить.
Данный вид суть, в нашу честь,
их отказ соединить.

Это – край земли. Конец
геологии; предел.
Место точно под венец
в воздух вытолкнутых тел.

9

В этом смысле мы – чета,
в вышних слаженный союз.
Ниже – явно ни черта.
Я взглянуть туда боюсь.

Крепче в локоть мне вцепись,
побеждая страстью власть
тяготенья – шанса, ввысь
заглядевшись, вниз упасть.

10

Голубой саксонский лес.
Мир, следящий зорче птиц
– Гулливер и Геркулес –
за ужимками частиц.

Сумма двух распадов, мы
можем дать взамен числа
абажур без бахромы,
стук по комнате мосла.

11

«Тук-тук-тук» стучит нога
на ходу в сосновый пол.
Горы прячут, как снега,
в цвете собственный глагол.

Чем хорош отвесный склон,
что, раздевшись догола,
все же – неодушевлен;
то же самое – скала.

12

В этом мире страшных форм
наше дело – сторона.
Мы для них – подножный корм,
многоточье, два зерна.

Чья невзрачность, в свой черед,
лучше мышцы и костей
нас удерживает от
двух взаимных пропастей.

13

Голубой саксонский лес.
Близость зрения к лицу.
Гладь щеки – противовес
клеток ихнему концу.

Взгляд, прикованный к чертам,
освещенным и в тени, –
продолженье клеток там,
где кончаются они.

14

Не любви, но смысла скул,
дуг надбровных, звука «ах»
добиваются – сквозь гул
крови собственной – в горах.

Против них, что я, что ты,
оба будучи черны,
ихним снегом на черты
наших лиц обречены.

15

Нас других не будет! Ни
здесь, ни там, где все равны.
Оттого-то наши дни
в этом месте сочтены.

Чем отчетливей в упор
профиль, пористость, анфас,
тем естественней отбор
напрочь времени у нас.

16

Голубой саксонский лес.
Грез базальтовых родня.
Мир без будущего, без
– проще – завтрашнего дня.

Мы с тобой никто, ничто.
Сумма лиц, мое с твоим,
очерк чей и через сто
тысяч лет неповторим.

17

Нас других не будет! Ночь,
струйка дыма над трубой.
Утром нам отсюда прочь,
вниз, с закушенной губой.

Сумма двух распадов, с двух
жизней сдача – я и ты.
Миллиарды снежных мух
не спасут от нищеты.

18

Нам цена – базарный грош!
Козырная двойка треф!
Я умру, и ты умрешь.
В нас течет одна пся крев.

Кто на этот грош, как тать,
точит зуб из-за угла?
Сон, разжав нас, может дать
только решку и орла.

19

Голубой саксонский лес.
Наста лунного наждак.
Неподвижности прогресс,
то есть – ходиков тик-так.

Снятой комнаты квадрат.
Покрывало из холста.
Геометрия утрат,
как безумие, проста.

20

То не ангел пролетел,
прошептавши: «виноват».
То не бдение двух тел.
То две лампы в тыщу ватт

ночью, мира на краю,
раскаляясь добела –
жизнь моя на жизнь твою
насмотреться не могла.

21

Сохрани на черный день,
каждой свойственный судьбе,
этих мыслей дребедень
обо мне и о себе.

Вычесть временное из
постоянного нельзя,
как обвалом верх и низ
перепутать не грозя.

Иосиф Бродский

Иосиф Бродский

«Какую биографию, однако, делают нашему рыжему!» — невесело пошутила Анна Ахматова в разгар судебного процесса над Иосифом Бродским. Кроме громкого суда противоречивая судьба уготовила поэту ссылку на Север и Нобелевскую премию, неполные восемь классов образования и карьеру университетского профессора, 24 года вне родной языковой среды и открытие новых возможностей русского языка.

Источник

1

Голубой саксонский лес
Снега битого фарфор.
Мир бесцветен, мир белес,
точно извести раствор.

Ты, в коричневом пальто,
я, исчадье распродаж.
Ты — никто, и я — никто.
Вместе мы — почти пейзаж.

2

Белых склонов тишь да гладь.
Стук в долине молотка.
Склонность гор к подножью дать
может кровли городка.

Горный пик, доступный снам,
фотопленке, свалке туч.
Склонность гор к подножью, к нам,
суть изнанка ихних круч.

3

На ночь снятое плато.
Трепыханье фитиля.
Ты — никто, и я — никто:
дыма мертвая петля.

В туче прячась, бродит Бог,
ноготь месяца грызя.
Как пейзажу с места вбок,
нам с ума сойти нельзя.

4

Голубой саксонский лес.
К взгляду в зеркало и вдаль
потерявший интерес
глаза серого хрусталь.

Горный воздух, чье стекло
вздох неведомо о чем
разбивает, как ракло,
углекислым кирпичом.

5

Мы с тобой — никто, ничто.
Эти горы — наших фраз
эхо, выросшее в сто,
двести, триста тысяч раз.

Снизит речь до хрипоты,
уподобить не впервой
наши ребра и хребты
ихней ломаной кривой.

6

Чем объятие плотней,
тем пространства сзади — гор,
склонов, складок, простыней —
больше, времени в укор.

Но и маятника шаг
вне пространства завести
тоже в силах, как большак,
дальше мяса на кости.

7

Голубой саксонский лес.
Мир зазубрен, ощутив,
что материи в обрез.
Это — местный лейтмотив.

Дальше — только кислород:
в тело вхожая кутья
через ноздри, через рот.
Вкус и цвет — небытия.

8

Чем мы дышим — то мы есть,
что мы топчем — в том нам гнить.
Данный вид суть, в нашу честь,
их отказ соединить.

Это — край земли. Конец
геологии; предел.
Место точно под венец
в воздух вытолкнутых тел.

9

В этом смысле мы — чета,
в вышних слаженный союз.
Ниже — явно ни черта.
Я взглянуть туда боюсь.

Крепче в локоть мне вцепись,
побеждая страстью власть
тяготенья — шанса, ввысь
заглядевшись, вниз упасть.

10

Голубой саксонский лес.
Мир, следящий зорче птиц
— Гулливер и Геркулес —
за ужимками частиц.

Сумма двух распадов, мы
можем дать взамен числа
абажур без бахромы,
стук по комнате мосла.

11

«Тук-тук-тук» стучит нога
на ходу в сосновый пол.
Горы прячут, как снега,
в цвете собственный глагол.

Чем хорош отвесный склон,
что, раздевшись догола,
все же — неодушевлен;
то же самое — скала.

12

В этом мире страшных форм
наше дело — сторона.
Мы для них — подножный корм,
многоточье, два зерна.

Чья невзрачность, в свой черед,
лучше мышцы и костей
нас удерживает от
двух взаимных пропастей.

13

Голубой саксонский лес.
Близость зрения к лицу.
Гладь щеки — противовес
клеток ихнему концу.

Взгляд, прикованный к чертам,
освещенным и в тени, —
продолженье клеток там,
где кончаются они.

14

Не любви, но смысла скул,
дуг надбровных, звука «ах»
добиваются — сквозь гул
крови собственной — в горах.

Против них, что я, что ты,
оба будучи черны,
ихним снегом на черты
наших лиц обречены.

15

Нас других не будет! Ни
здесь, ни там, где все равны.
Оттого-то наши дни
в этом месте сочтены.

Чем отчетливей в упор
профиль, пористость, анфас,
тем естественней отбор
напрочь времени у нас.

16

Голубой саксонский лес.
Грез базальтовых родня.
Мир без будущего, без
— проще — завтрашнего дня.

Мы с тобой никто, ничто.
Сумма лиц, мое с твоим,
очерк чей и через сто
тысяч лет неповторим.

17

Нас других не будет! Ночь,
струйка дыма над трубой.
Утром нам отсюда прочь,
вниз, с закушенной губой.

Сумма двух распадов, с двух
жизней сдача — я и ты.
Миллиарды снежных мух
не спасут от нищеты.

18

Нам цена — базарный грош!
Козырная двойка треф!
Я умру, и ты умрешь.
В нас течет одна пся крев.

Кто на этот грош, как тать,
точит зуб из-за угла?
Сон, разжав нас, может дать
только решку и орла.

19

Голубой саксонский лес.
Наста лунного наждак.
Неподвижности прогресс,
то есть — ходиков тик-так.

Снятой комнаты квадрат.
Покрывало из холста.
Геометрия утрат,
как безумие, проста.

20

То не ангел пролетел,
прошептавши: «виноват».
То не бдение двух тел.
То две лампы в тыщу ватт

ночью, мира на краю,
раскаляясь добела —
жизнь моя на жизнь твою
насмотреться не могла.

21

Сохрани на черный день,
каждой свойственный судьбе,
этих мыслей дребедень
обо мне и о себе.

Вычесть временное из
постоянного нельзя,
как обвалом верх и низ
перепутать не грозя.

Источник

Михаилу Николаеву

Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела!
Эта местность мне знакома, как окраина Китая!
Эта личность мне знакома! Знак допроса вместо тела.
Многоточие шинели. Вместо мозга — запятая.
Вместо горла — темный вечер. Вместо буркал — знак деленья.
Вот и вышел человечек, представитель населенья.

Вот и вышел гражданин,
достающий из штанин.

‘А почем та радиола?’
‘Кто такой Савонарола?’
‘Вероятно, сокращенье’.
‘Где сортир, прошу прощенья?’

Входит Пушкин в летном шлеме, в тонких пальцах — папироса.
В чистом поле мчится скорый с одиноким пассажиром.
И нарезанные косо, как полтавская, колеса
с выковыренным под Гдовом пальцем стрелочника жиром
оживляют скатерть снега, полустанки и развилки
обдавая содержимым опрокинутой бутылки.

Прячась в логово свое
волки воют ‘і-мое’.

‘Жизнь — она как лотерея’.
‘Вышла замуж за еврея’.
‘Довели страну до ручки’.
‘Дай червонец до получки’.

Входит Гоголь в бескозырке, рядом с ним — меццо-сопрано.
В продуктовом — кот наплакал; бродят крысы, бакалея.
Пряча твердый рог в каракуль, некто в брюках из барана
превращается в тирана на трибуне мавзолея.
Говорят лихие люди, что внутри, разочарован
под конец, как фиш на блюде, труп лежит нафарширован.

Хорошо, утратив речь,
встать с винтовкой гроб стеречь.

‘Не смотри в глаза мне, дева:
все равно пойдешь налево’.
‘У попа была собака’.
‘Оба умерли от рака’.

Входит Лев Толстой в пижаме, всюду — Ясная Поляна.
(Бродят парубки с ножами, пахнет шипром с комсомолом.)
Он — предшественник Тарзана: самописка — как лиана,
взад-вперед летают ядра над французским частоколом.
Се — великий сын России, хоть и правящего класса!
Муж, чьи правнуки босые тоже редко видят мясо.

Чудо-юдо: нежный граф
превратился в книжный шкаф!

‘Приучил ее к минету’.
‘Что за шум, а драки нету?’
‘Крыл последними словами’.
‘Кто последний? Я за вами’.

Входит пара Александров под конвоем Николаши.
Говорят ‘Какая лажа’ или ‘Сладкое повидло’.
По Европе бродят нары в тщетных поисках параши,
натыкаясь повсеместно на застенчивое быдло.
Размышляя о причале, по волнам плывет ‘Аврора’,
чтобы выпалить в начале непрерывного террора.

Ой ты, участь корабля:
скажешь ‘пли!’ — ответят ‘бля!’

‘Сочетался с нею браком’.
‘Все равно поставлю раком’.
‘Эх, Цусима-Хиросима!
Жить совсем невыносимо’.

Входят Герцен с Огаревым, воробьи щебечут в рощах.
Что звучит в момент обхвата как наречие чужбины.
Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик.
Глянь — набрякшие, как вата из нескромныя ложбины,
размножаясь без резона, тучи льнут к архитектуре.
Кремль маячит, точно зона; говорят, в миниатюре.

Ветер свищет. Выпь кричит.
Дятел ворону стучит.

‘Говорят, открылся Пленум’.
‘Врезал ей меж глаз поленом’.
‘Над арабской мирной хатой
гордо реет жид пархатый’.

Входит Сталин с Джугашвили, между ними вышла ссора.
Быстро целятся друг в друга, нажимают на собачку,
и дымящаяся трубка… Так, по мысли режиссера,
и погиб Отец Народов, в день выкуривавший пачку.
И стоят хребты Кавказа как в почетном карауле.
Из коричневого глаза бьет ключом Напареули.

Друг-кунак вонзает клык
в недоеденный шашлык.

‘Ты смотрел Дерсу Узала?’
‘Я тебе не все сказала’.
‘Раз чучмек, то верит в Будду’.
‘Сукой будешь?’ ‘Сукой буду’.

Входит с криком Заграница, с запрещенным полушарьем
и с торчащим из кармана горизонтом, что опошлен.
Обзывает Ермолая Фредериком или Шарлем,
придирается к закону, кипятится из-за пошлин,
восклицая: ‘Как живете!’ И смущают глянцем плоти
Рафаэль с Буонаротти — ни черта на обороте.

Пролетарии всех стран
Маршируют в ресторан.

‘В этих шкарах ты как янки’.
‘Я сломал ее по пьянке’.
‘Был всю жизнь простым рабочим’.
‘Между прочим, все мы дрочим’.

Входят Мысли о Грядущем, в гимнастерках цвета хаки.
Вносят атомную бомбу с баллистическим снарядом.
Они пляшут и танцуют: ‘Мы вояки-забияки!
Русский с немцем лягут рядом; например, под Сталинградом’.
И, как вдовые Матрены, глухо воют циклотроны.
В Министерстве Обороны громко каркают вороны.

Входишь в спальню — вот те на:
на подушке — ордена.

‘Где яйцо, там — сковородка’.
‘Говорят, что скоро водка
снова будет по рублю’.
‘Мам, я папу не люблю’.

Входит некто православный, говорит: ‘Теперь я — главный.
У меня в душе Жар-птица и тоска по государю.
Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной.
Дайте мне перекреститься, а не то — в лицо ударю.
Хуже порчи и лишая — мыслей западных зараза.
Пой, гармошка, заглушая саксофон — исчадье джаза’.

И лобзают образа
с плачем жертвы обреза…

‘Мне — бифштекс по-режиссерски’.
‘Бурлаки в Североморске
тянут крейсер бечевой,
исхудав от лучевой’.

Входят Мысли о Минувшем, все одеты как попало,
с предпочтеньем к чернобурым. На классической латыни
и вполголоса по-русски произносят: ‘Все пропало,
а) фокстрот под абажуром, черно-белые святыни;
б) икра, севрюга, жито; в) красавицыны бели.
Но — не хватит алфавита. И младенец в колыбели,

слыша ‘баюшки-баю’,
отвечает: ‘мать твою!’ ‘.

‘Влез рукой в шахну, знакомясь’.
‘Подмахну — и в Сочи’. ‘Помесь
лейкоцита с антрацитом
называется Коцитом’.

Входят строем пионеры, кто — с моделью из фанеры,
кто — с написанным вручную содержательным доносом.
С того света, как химеры, палачи-пенсионеры
одобрительно кивают им, задорным и курносым,
что врубают ‘Русский бальный’ и вбегают в избу к тяте
выгнать тятю из двуспальной, где их сделали, кровати.

Что попишешь? Молодежь.
Не задушишь, не убьешь.

‘Харкнул в суп, чтоб скрыть досаду’.
‘Я с ним рядом срать не сяду’.
‘А моя, как та мадонна,
не желает без гондона’.

Входит Лебедь с Отраженьем в круглом зеркале, в котором
взвод берез идет вприсядку, первой скрипке корча рожи.
Пылкий мэтр с воображеньем, распаленным гренадером,
только робкого десятку, рвет когтями бархат ложи.
Дождь идет. Собака лает. Свесясь с печки, дрянь косая
с голым задом донимает инвалида, гвоздь кусая:

‘Инвалид, а инвалид.
У меня внутри болит’.

‘Ляжем в гроб, хоть час не пробил!’
‘Это — сука или кобель?’
‘Склока следствия с причиной
прекращается с кончиной’.

Входит Мусор с криком: ‘Хватит!’ Прокурор скулу квадратит.
Дверь в пещеру гражданина не нуждается в ‘сезаме’.
То ли правнук, то ли прадед в рудных недрах тачку катит,
обливаясь щедрым недрам в масть кристальными слезами.
И за смертною чертою, лунным блеском залитою,
челюсть с фиксой золотою блещет вечной мерзлотою.

Знать, надолго хватит жил
тех, кто головы сложил.

‘Хата есть, да лень тащиться’.
‘Я не блядь, а крановщица’.
‘Жизнь возникла как привычка
раньше куры и яичка’.

Мы заполнили всю сцену! Остается влезть на стену!
Взвиться соколом под купол! Сократиться в аскарида!
Либо всем, включая кукол, языком взбивая пену,
хором вдруг совокупиться, чтобы вывести гибрида.
Бо, пространство экономя, как отлиться в форму массе,
кроме кладбища и кроме черной очереди к кассе?

Эх, даешь простор степной
без реакции цепной!

‘Дайте срок без приговора!’
‘Кто кричит: ‘Держите вора!’?’
‘Рисовала член в тетради’.
‘Отпустите, Христа ради’.

Входит Вечер в Настоящем, дом у чорта на куличках.
Скатерть спорит с занавеской в смысле внешнего убранства.
Исключив сердцебиенье — этот лепет я в кавычках —
ощущенье, будто вычтен Лобачевский из пространства.
Ропот листьев цвета денег, комариный ровный зуммер.
Глаз не в силах увеличить шесть-на-девять тех, кто умер,

кто пророс густой травой.
Впрочем, это не впервой.

‘От любви бывают дети.
Ты теперь один на свете.
Помнишь песню, что, бывало,
я в потемках напевала?

Это — кошка, это — мышка.
Это — лагерь, это — вышка.
Это — время тихой сапой
убивает маму с папой’.

Источник