Нас всех тошнит хармс

Владимир Вестерман

Зато о нем говорили, что если бы Даниил Иванович Хармс (по рождению Ювачёв) решил отпраздновать свое столетие, он бы его отпраздновал, сидя …на шкафу.

Почему на шкафу? Потому что не в кухне на табуретке и не в комнате на диване. Потому что верхом на гардеробе — парадоксальней. Оттуда видней, что вокруг происходит. Или происходило. Или собирается произойти. И в нынешнюю некруглую годовщину Хармсу было бы тоже видней.

Даниил Иванович, безусловно, бессмертен. Однако физически – так, чтобы шумный юбилей закатить, он давно уже отпраздновать ничего не может: умер молодым, в 36, в ледяной блокадной тюремной психиатрической больнице, в 42-м… Туда отправила его советская гэбуха, чтимая у нас кое-кем и до сих пор.

Ну так что ж… Зато мы возьмем и отпразднуем какой-нибудь некруглый его юбилей. И довольно-таки широко и в чем-то даже театрально. Мы – это все те, кто любит и чтит выдающегося отечественного поэта и писателя. Необычайно остроумного мастера слова, который однажды сказал: «Прав тот, кому Бог подарил жизнь как совершенный подарок».

И рассказал, как происходило вручение этого подарка:

«Теперь я расскажу, как я родился и как обнаружились во мне первые признаки гения. Я родился однажды. Произошло это вот так: мой папа женился на моей маме в 1902 году, но меня мои родители произвели на свет в конце 1905 года, потому что папа пожелал, чтобы его ребёнок родился обязательно на Новый год. Папа рассчитал, что зачатие должно произойти 1 апреля, и только в этот день подъехал к маме с предложением зачать ребенка».

Даниил Хармс размывал границы между игрой воображения и изображением при помощи слов, играя ими. Он, наверное, потому и придумал (и одновременно не придумал), что сразу после рождения его сперва хотели запихнуть туда «обратно», в тесноту дородового заключения, то есть и вправду сразу по рождении поместили в какой-то инкубатор, где он провел свои первые четыре месяца жизни, ибо, по его словам, «родился на четыре месяца раньше срока».

Он был точен в предсказании своей творческой особенности, которую проявил в первых детских письмах (корректоры, орфографию не трогать!):

«Милый Папа. Я узнал, что ты болен и попрасил Маму чтобы она тебе послала коробку конфет, от кашля и другие лекарства. Ты их принимай как закашлишь. Дети здоровы. Я и Лиза были больны но типерь тоже здоровы. У меня маленький кашель. Мама тоже ничего».

И вот это детское послание уже созвучно с его произведениями, которые он, став взрослым, писал для детей и публиковал в таких детских журналах, как «Чиж и Еж»:

«Иван Торопышкин пошел на охоту, с ним пудель пошел, перепрыгнув забор. Иван, как бревно, провалился в болото, а пудель в реке утонул, как топор».

Он и для взрослых столь же «приятно» писал. Вспомним его единственную и относительно большую повесть «Старуха», его многочисленные короткие рассказы и небольшие драматические сценки, в одной из которых оба наших классика, Пушкин и Гоголь, спотыкаются друг об друга со словами: «Об Пушкина!», «Об Гоголя!». А в финале другой его пьесы, «Неудачный спектакль», маленькая девочка выходит на сцену и говорит:

«Папа просил передать вам всем, что театр закрывается. Нас всех тошнит!»

Из такого же, самого известного, на слуху его рассказы «Вываливающиеся старухи», «Случаи», «Оптический обман» и другие произведения, не очень большие, короткие, слов, «знаков», как сейчас говорят, там совсем мало. Но не следует пересчитывать слова. Достаточно прочитать, к примеру, рассказ «Столяр Кушаков», завершающийся тем, что «Столяр Кушаков постоял на лестнице, плюнул и пошел на улицу». О чем это? Что, дескать, с одной стороны, плевать и ходить по улице умеет не только столяр Кушаков, а с другой…с другой… Как тут «анализировать»? Здесь всякий литературовед, хоть какой умный, ноги себе сломает: начнет было, да и переломает, господи прости. Лучше и не браться, смысла не имеет.

Остается «только понюхать». Тем более что «Некоторые помойки так пахнут, что за версту слышно, а другие, которые с крышкой, совершенно найти невозможно» («История», 8 января 1935).

Еще более многозначительный смысл имеет заметка Даниила Ивановича «О Пушкине». В своем сравнительном анализе творчества Александра Сергеевича он пошел значительно дальше всех исследователей творчества нашего всего:

«Пушкин великий поэт. Наполеон менее велик, чем Пушкин. И Бисмарк по сравнению с Пушкиным ничто. И Александры I и II, и III просто пузыри по сравнению с Пушкиным. Да и все люди по сравнению с Пушкиным пузыри, только по сравнению с Гоголем Пушкин сам пузырь».

Можно ли было такой «литературоведческий анализ» публиковать на страницах советской печати? И не застрелился бы сразу после этого главред? Нет уж, такой вопрос и в богатейшем особняке Алексей Максимыча Горького на Малой Никитской улице, где и Сталин, бывало, пару рюмок коньяка мог пропустить, не мог быть задан, даже и после восьмой бутылки коньяка. Это все равно что усомниться в том, что «Даниил Иванович Хармс был самым выдающимся советским абсурдистом, но не был никогда советским знаменитым реалистом». Этой «официальной формулы» нет в дневнике Хармса от 16 октября 1933 года, сделанной в понедельник. Но тем же понедельником датирована другая запись: «Нужно ли человеку что-либо помимо жизни и искусства? Я думаю, что нет, больше не нужно ничего, сюда входит всё настоящее».

Короткий рассказ «Письмо» мастера собственных псевдонимов Хармса (Шармс, Шардамс, Школа клоунов) оказалось первым его взрослым прозаическим произведением, опубликованным в нашей «Литературной газете». На 16-й полосе, тиражом 2 миллиона экземпляров, еще при Советской власти. И при чтении его хохотала вся читающая эту самую «ЛГ» интеллигенция Советского Союза. Заканчивается «Письмо» необычайно оптимистично:

«Я сразу, как увидел твое письмо, так и решил, что ты опять женился. Ну, думаю, это хорошо, что ты опять женился и написал мне об этом письмо. Напиши мне теперь, кто твоя новая жена и как это все вышло. Передай привет твоей новой жене».

Датировано произведение автором 23 сентября 1933 года и в рукописи названия не имеет. Герои «Письма», естественно, лица, которые в СССР когда-то существовали. При полной неизвестности, кто они были такие и с какой целью, собственно, существовали. Тем не менее они философичны, грамотны, честны, невероятно глупы и ни в коей мере не могут быть причислены ни к советским, ни к постсоветским нормальным людям, которые (все и почти без исключения) имели своей целью жениться чтобы удобней было всей семьей строить для начала социализм, для продолжения коммунизм, а для конца капитализм. Если, конечно, не убьют за что-нибудь, непонятно за что.

Крупнейшие хармсоведы полагают, что «Письмо» носит все-таки автобиографический характер, а не какой-либо отвлеченный из жизни Шардамса или Школы Клоунов. Хотя вряд ли в произведениях Даниила Ивановича можно обнаружить что-либо конкретно автобиографическое. Кроме его дневника, некоторых заметок, «картинок с натуры», стихов, писем и им же написанной «Автобиографии». С другой стороны, поскольку всё, что он написал, наверняка в немалой степени отражало реалии тогдашней жизни, то парадокс тем более очевиден. Описывая в невинном вроде абсурдном пассаже («Один человек гнался за другим, тогда как тот, который убегал, в свою очередь гнался за третьим, который, не чувствуя за собой погони, просто шел быстрым шагом по мостовой») он намекает на тотальную слежку друг за другом — в спешке, бегом, чтобы успеть настучать.

Вообще нет ничего очевидней «парадокса наличия» прямой (или косвенной) связи многих произведений Хармса с жизнью живого автора как поэта и писателя. Это, таким образом, еще один «парадокс» Даниила Ивановича. Некий незабвенный абсурдизм, воссозданный им самим очень подробно и далеко не в одном варианте.

…Не один из любовных романов Даниила Ивановича был прерван им самим, но только один раз, в 1933 году, его самого оставила женщина, которая была актрисой и была хороша собой. К тому же она была молода. И ей, конечно же, хотелось всего: богатства, славы, денег, положения в обществе, счастья, семьи, квартиры, детей и ролей. Она умела плавать, носить красивые платья, белье, чулки, туфли, и, часто глядясь в зеркало, подводила брови. Она и танцевала очень хорошо. И любила Даниила Ивановича. Очень любила. Но тем не менее оставила его и уехала из тогдашнего Ленинграда в тогдашнюю Москву. А Даниил Иванович остался в Ленинграде и отреагировал на ее отъезд письмом к ней. Осенью 1933 года он ей написал: «…не то, чтобы вы стали частью того, что раньше было частью меня самого, если бы я не был сам той частицей, которая в свою очередь была частью… Простите, мысль довольно сложная…». Неизвестно, поняла ли она его, молодая красивая актриса, жаждущая жизни, писавшего ей в своей завуалированной манере, что он сам — частица огромного мира, той вселенной, куда никто не может войти, ибо она все время множится: если бы я не был сам той частицей, которая в свою очередь была частью.

Тем не менее так он ей и написал, этой немудреной женщине, которую звали Клавдия Васильевна Пугачева, которая была, повторюсь, молодой актрисой. Перед своим отъездом она сказала Даниилу Ивановичу: «Прощайте, я уезжаю в Москву и там, возможно, буду с кем-нибудь близка». Так оно ведь и получается, когда красивая молодая женщина с подведенными бровями уезжает из Ленинграда в Москву, не выдержав пошлого вызова нищеты в условиях развитОго сталинского социализма.

Опустим здесь свидетельства тех, с кем, наверное, была близка Клавдия Васильевна в Москве: не наше дело. Хармса эти свидетельства тоже мало занимали. Ведь теперь, оставшись один, он мог писать еще больше, чем в присутствии любимой женщины. Что он и начал незамедлительно делать. И написал много, очень много. Больше никто не мешал ему быть частицей огромного целого. Он работал, преодолевая удручающее безденежье и пошлейшую нужду, возникшие по причине полного отказа публиковать что-либо, сочиненное поэтом и писателем Даниилом Ивановичем Хармсом. Ибо писал он только то, что хотел, не скрывая, что от всего прочего «его просто тошнит». Он курил, любил выпить водки, ходил с трубкой в зубах, в шляпе и длинном пальто по каменному Ленинграду и открыто признавал: «Когда я вижу человека, мне хочется ударить его по морде. Так приятно бить по морде человека!» Он, естественно, острил, зная о влиянии его остроумия на окружающих: «Все вокруг завидовали моему остроумию, но никаких мер не предпринимали, так как буквально дохли от смеха».

В некоторых его произведениях той поры и в тех, что были созданы раньше и позже, слышны смешные и печальные отголоски того, что думал Даниил Иванович и о женщинах, и о любви, и обо всем на свете. А думал всегда откровенно. В его, «хармсовском», парадоксальном «смысловом и внесмысловом» смысле, жонглируя словами и фразами, персонажами и их феерическими приключениями. И выпадали старухи из окон, и какой-то рыжий и конопатый «убивал дедушку лопатой», и спотыкался Пушкин об Гоголя, а Гоголь об Пушкина, и автор сидел на шкафу, и почти все это находилось за пределами вероятного и вообразимого. Не без безжалостного отношения к героям этих произведений, их странному облику и идиотизму поведения. И подавал он это весьма емко и забавно.

Вот, например, рассказ «Лекция». Начинается он так: «Пушков сказал: — Женщина – это станок любви. И тут же получил по морде». А в рассказе «Помеха» — есть такой диалог: «– Я без панталон».- У меня очень толстые ноги, — сказала Ирина. – А в бедрах я очень широкая. — Покажите, — сказал Пронин. — Нельзя, — сказала Ирина. – Я без панталон».

…Дальнейшие и очень существенные разногласия и разночтения Хармса с Советской властью в понимании жизни, любви, труда, творчества, прозы, поэзии, будней, праздников и всего остального не позволили ему ни творить дальше, ни жить дальше. Ему не простили его словесной клоунады. Его убили за то, что он, кроме всего смешного и забавного, имел личную и нахальную дерзость быть до крайности смелым художником, который чувствовал, хотя и не без самоиронии, свое «величие и крупное мировое значение». За это его нигде не печатали, нигде не публиковали, но друзья иногда куда-нибудь звали и, как он сам рассказывает, однажды Евгений Шварц даже «пригласил меня к себе на обед».

Никогда и никого он не ставил выше себя. Вот здесь, в этом отрывке, неужели никто не заметил великой самоиронии?

«Я вот, например, не тычу всем в глаза, что обладаю, мол, колоссальным умом. У меня есть все данные считать себя великим человеком. Да, впрочем, я себя таким и считаю… Потому-то мне и обидно, и больно находиться среди людей, ниже меня поставленных по уму, и прозорливости, и таланту, и не чувствовать к себе вполне должного уважения… Почему, почему я лучше всех?»

Действительно, почему? И хотя это, выражаясь современным языком, «стёб», все не так просто: он ведь и правда был выше многих, если не всех. Потому что лучше многих понял и выразил дальнейший ход событий, что в жизни, что в литературе, хотя был как будто вне их: широкому кругу читателей Хармс стал известен поначалу «Письмом» — незадолго до бесславного конца советской власти, а затем уже, после ее конца, всем своим рукописным наследством, включая слова и выражения, а также целые строки с «намеренными орфографическими и синтаксическими ошибками».

Потому что он был один такой, Даниил Иванович Хармс, он же Ювачёв, Шармс, Шардамс и Школа Клоунов. Потому что хармсовский абсурд, в его величии – значительная, многозначительная, наконец, сверхзначительная часть нашей жизни, а может, и не часть, а вся наша жизнь, и потому мы порой говорим: «Ну прямо по Хармсу. Ну прямо по тому месту, где девочка говорит: «Нас всех тошнит». И по тому месту, где сам Хармс произносит: «На меня почему-то все глядят с удивлением. Что бы я ни сделал, все находят, что это удивительно».

…За несколько лет до своей гибели в ледяной психиатрической больнице он в одном из писем к Клавдии Васильевне, которую продолжал бесконечно любить, написал: «Когда траву мы собираем в стог, она благоухает. А человек, попав в острог, и плачет, и вздыхает, и бьется головой, и бесится, и пробует на простыне повеситься».

Говорят, что, когда его пришли арестовывать, Хармс сидел на шкафу…

Источник

«Случаи» — цикл из 30 абсурдистских миниатюр Даниила Хармса, написанных в 1933—1939 годах. Автор подходил к нему как к целостному и законченному произведению[1].

Цитаты[править]

Примечание: многие миниатюры многократно полностью цитировались в литературе.

Голубая тетрадь № 10[править]

<6 января 1937>[2]

  •  

Жил один рыжий человек, у которого не было глаз и ушей. У него не было и волос, так что рыжим его называли условно.
Говорить он не мог, так как у него не было рта. Носа тоже у него не было.
У него не было даже рук и ног. И живота у него не было, и спины у него не было, и хребта у него не было, и никаких внутренностей у него не было. Ничего не было! Так что не понятно, о ком идет речь.
Уж лучше мы о нём не будем больше говорить. — приведено полностью

Случаи[править]

<22 августа 1936>

  •  

Однажды Орлов объелся толчёным горохом и умер. А Крылов, узнав об этом, тоже умер. А Спиридонов умер сам собой. А жена Спиридонова упала с буфета и тоже умерла. А дети Спиридонова утонули в пруду. А бабушка Спиридонова спилась и пошла по дорогам. А Михайлов перестал причёсываться и заболел паршой. А Круглов нарисовал даму с кнутом и сошёл с ума. А Перехрестов получил телеграфом четыреста рублей и так заважничал, что его вытолкали со службы.
Хорошие люди и не умеют поставить себя на твёрдую ногу. — приведено полностью

Вываливающиеся старухи[править]

<1936-1937>

  •  

Одна старуха от чрезмерного любопытства вывалилась из окна, упала и разбилась.
Из окна высунулась другая старуха и стала смотреть вниз на разбившуюся, но от чрезмерного любопытства тоже вывалилась из окна, упала и разбилась.
Потом из окна вывалилась третья старуха, потом четвёртая, потом пятая.
Когда вывалилась шестая старуха, мне надоело смотреть на них, и я пошел на Мальцевский рынок, где, говорят, одному слепому подарили вязаную шаль. — приведено полностью

Оптический обман[править]

<1934>

  •  

Семён Семёнович, надев очки, смотрит на сосну и видит: на сосне сидит мужик и показывает ему кулак.
Семён Семёнович, сняв очки, смотрит на сосну и видит, что на сосне никто не сидит.
Семён Семёнович, надев очки, смотрит на сосну и опять видит, что на сосне сидит мужик и показывает ему кулак.
<…>
Семён Семёнович не желает верить в это явление и считает это явление оптическим обманом.

Сон[править]

<22 августа 1936>

  •  

Калугин заснул и увидел сон, будто он сидит в кустах, а мимо кустов проходит милиционер.
Калугин проснулся, почесал рот и опять заснул, и опять увидел сон, будто он идёт мимо кустов, а в кустах притаился и сидит милиционер.
Калугин проснулся, подложил под голову газету, чтобы не мочить слюнями подушку, <…>
Калугин проснулся и решил больше не спать, но моментально заснул и увидел сон, будто он сидит за милиционером, а мимо проходят кусты.

Четыре иллюстрации того, как новая идея огорашивает человека, к ней не подготовленного[править]

<13 апреля 1933>

  •  

I
Писатель: Я писатель!
Читатель: А по-моему, ты говно!
   (Писатель стоит несколько минут, потрясённый этой новой идеей и падает замертво. Его выносят.)
II
Художник: Я художник!
Рабочий: А по-моему, ты говно!
   (Художник тут же побледнел, как полотно,
   И как тростинка закачался
   И неожиданно скончался.
   Его выносят.)

Неудачный спектакль[править]

<1934>

  •  

всех актёров по очереди рвёт на полуслове
Маленькая девочка: Папа просил передать вам всем, что театр закрывается, нас всех тошнит

Машкин убил Кошкина[править]

<193?>

  •  

Товарищ Кошкин танцевал вокруг товарища Машкина.
Товарищ Машкин следил за товарищем Кошкиным.
Товарищ Кошкин оскорбительно махал руками и противно выворачивал ноги.
Товарищ Машкин нахмурился.
Товарищ Кошкин пошевелил животом и притопнул правой ногой.
Товарищ Машкин вскрикнул и кинулся на товарища Кошкина.
Товарищ Кошкин попробовал убежать, но спотыкнулся и был настигнут товарищем Машкиным.
Товарищ Машкин ударил кулаком по голове товарища Кошкина.
Товарищ Кошкин вскрикнул и упал на четвереньки.
Товарищ Машкин двинул товарища Кошкина ногой под живот и ещё раз ударил его кулаком по затылку.
Товарищ Кошкин растянулся на полу и умер.
Машкин убил Кошкина. — приведено полностью

Анегдоты из жизни Пушкина[править]

<1939>

  •  

6. Пушкин любил кидаться камнями. Как увидит камни, так и начнёт ими кидаться. Иногда так разойдётся, что стоит весь красный, руками машет, камнями кидается, просто ужас!
7. У Пушкина было четыре сына и все идиоты. Один не умел даже сидеть на стуле и всё время падал. Пушкин-то и сам довольно плохо сидел на стуле. Бывало, сплошная умора: сидят они за столом; на одном конце Пушкин всё время падает со стула, а на другом конце — его сын. Просто хоть святых вон выноси!

Начало очень хорошего летнего дня (Симфония)[править]

<1939>

  •  

Мимо шел Фетелюшин и посмеивался. К нему подошел Комаров и сказал: «Эй ты, сало!» — и ударил Фетелюшина по животу. Фетелюшин прислонился к стене и начал икать. Ромашкин плевался сверху из окна, стараясь попасть в Фетелюшина. Тут же невдалеке носатая баба била корытом своего ребенка. А молодая толстенькая мать терла хорошенькую девочку лицом о кирпичную стенку. Маленькая собачка, сломав тоненькую ножку, валялась на панели. Маленький мальчик ел из плевательницы какую-то гадость. У бакалейного магазина стояла очередь за сахаром. Бабы громко ругались и толкали друг друга кошёлками. Крестьянин Харитон, напившись денатурата, стоял перед бабами с расстёгнутыми штанами и произносил нехорошие слова.
Таким образом начинался хороший летний день.

О цикле[править]

  •  

Прибегая к терминологии Матюшина, скажем, что композиция <«Начала очень хорошего летнего дня»> выражает неспособность рассказчика иметь расширенное смотрение. Реальность представляется ему под узким углом: он видит лишь изолированные части мира, будь то следствия без причин или причины без следствий. И потому искусство абсурда, которое всегда является реальным искусством, будет всё более и более склоняться к повествовательному нулю и сводиться к описанию реальности по частям, каждая из которых представляет собой начало истории, продолжение которой находится уже вне нашего поля зрения. <…>
Здесь мы видим на первый взгляд гротескную уличную сцену, которая изобилует излюбленными темами Хармса: жестокость персонажей, глупость, «человеческого стада», всепоглощающая и мерзость быта, грубость человеческих отношений, садизм и т. д. Но <…> становится понятно, что он составлен из одиннадцати начал рассказа, в основном сосредоточенных на одном или двух персонажах и на одном на их действий. <…> Каждая из этих историй прерывается по одной из причин, которые мы без конца находим у Хармса: исчезновение (Тимофей), шок (Зубов) или бегство персонажа {«баба»), драка и уничтожение одного из главных действующих лиц, отвращение рассказчика перед описанной им сценой и т. д. <…>
Еще одна проблема заслуживает особенного внимания — это проблема времени. Если первую половину текста можно считать повествовательной, то вторая, начиная с плевков Ромашкина, становится чисто описательной. Это обнаруживается, когда совершенный вид переходит в несовершенный. Как если бы вдруг реальность застыла, как если бы время вошло в каталепсию. — глава 4: От реального искусства к абсурду

 — Жан-Филипп Жаккар, «Даниил Хармс и конец русского авангарда»[3], 1991
  •  

Желать понять мир в его гармонии, в конечном счёте, значит понять его в состоянии фрагментарности. Следовательно, выражать его в виде фрагментов — значит выражать таким, каким он существует в единственно возможном для субъекта восприятии. Очевидно, что тенденция Хармса ограничить свои тексты их началом выходит за пределы просто литературного приёма. На первых порах присутствует желание свести описываемую реальность к тому «здесь-сейчас», <…>. Но ещё более важно, что позднее эта проблема приобретает глубоко экзистенциальный смысл: если сочинение имеет главную тенденцию соединить две крайности, начало ни конец, в точке нуль, то это потому, что оно является идентичным отражением человеческой жизни, длительность которой, относительно непостижимой вечности, бесконечно мала и также равна нулю. Эта идея в центре миниатюры «Случаи» <…>.
Этот текст, в котором коренным образом изуродованы связи причины и следствия, также состоит из начал историй, которые немедленно заканчиваются. Персонажи умирают, исчезают или становятся сумасшедшими, едва лишь пойдя в повествовательное пространство. Посредством механизации, усиленной как описываемой реальностью, тан и синтаксисом (все фразы начинаются с «А…» и построены одинаково), читатель сможет в полной мере ощутить доведённое до крайности сокращение человеческого существования (фраза-история-жизнь). Есть жизнь, но сразу же после неё (а может быть и одновременно) есть смерть. Следовательно, Орлов умер не из-за горошин, которые он проглотил, но просто-напросто потому, что он жил некоторое время, длительность которого ничтожна. Этот мир индетерминизма ставит субъекта перед очевидностью, сколь парадоксальной, столь и трагической: как смерть есть логичное следствие жизни, так единственной правдоподобной причиной смерти является жизнь. Этот случай, написанный как раз при выходе Хармса из поэтического кризиса, <…> — проявление того направления, которое с этого момента принимает его творчество.

 — Жан-Филипп Жаккар, там же

Примечания[править]

  1. ↑ А. А. Кобринский. «Я участвую в сумрачной жизни»
  2. Даты приведены по изданию: Даниил Хармс. Случаи. — М.: Эксмо, 2007. — С. 324-352.
  3. ↑ Жаккар Ж.-Ф. Даниил Хармс и конец русского авангарда (1991) / Ж.-Ф. Жаккар; пер. с фр. Ф. А. Петровской; науч. ред. В. Н. Сажин. — СПб.: Академический проект, 1995. — С. 247-250.

Источник